Путешествие князя и Столыгина окончилось прежде, нежели они предполагали, виною этого был Дрейяк. Де Дрейяк, которого прислуга в трактире звала "Мсье ле шевалье", одобрительно и не без задних мыслей улыбался "успехам человечества и торжеству разума над предрассудками"; но он, как все благоразумные люди, больше успеха любил безопасность и больше торжества ума и разума — покой. А тут вышел вот какой случай. Погода раз была чудесная, Дрейяк пошел гулять утром; но только что он вышел на бульвар, как услышал за собой какой-то нестройный гул; он остановился и, сделав из руки зонтик от света, начал всматриваться; сначала он увидел облако пыли, блеск пик, ружей, наконец вырезалась нестройная пестрая масса людей. Прежде нежели Дрейяк что-нибудь понял, высокий плечистый мужчина без сюртука, с засученными рукавами, с тяжелым железным ломом, повязанный красным платком, поровнявшись с ним, спросил его громовым голосом: "Ты с нами?" Дрейяк, бледный и уж несколько нездоровый, не мог сообразить, какое может иметь последствие отказ, и потому медлил с ответом; но новый знакомец был нетерпелив, он взял нашего шевалье за шиворот и, сообщив его телу движение, весьма неприятное, повторил вопрос. Дрейяк, вместо ответа, уронил трость; учтивая дама, почтенного размера, с седыми космами, торчавшими из-под чепчика, подняла ее и, показывая более и более густевшей массе народа, заметила: "Да это аккапарист, аристократ, посмотрите, какой набалдашник, золотой и с резьбою, что вы толкуете с ним, на фонарь его!" — "На фонарь", — сказали несколько голосов спокойным, подтверждающим тоном, исполненным наивного убеждения, что действительно его необходимо повесить на фонарь, что это просто аксиома. Человека три выступили было с очень враждебным намерением, дело остановилось за веревкой, мальчик лет двенадцати обещался тотчас принести. Дрейяк воспользовался этим временем, чтобы сказать: "Помилуйте, что вы? с молодых лет я питался писаниями наших великих писателей и примерами римской и спартанской республики". — "Хорошо, очень хорошо", — закричали несколько человек, слышавших только слово "республика". "Я с вами, — продолжал ободренный оратор, — я принадлежу народу, я из народа, как же мне не быть с вами?" — и остановившаяся кучка двинулась вперед грозно и мрачно, принимая новые толпы из всех переулков и улиц и братаясь с ними. Долго спустя раздавался еще на бульваре рев, похожий на морские волны, гонимые ветром в скалистый берег, рев. иногда утихавший и вдруг раздававшийся торжественно и страшно.
Дрейяку удалось завернуть под самым суетным предлогом в переулок, вылучив счастливую минуту, когда все внимание его соседей обратилось на аббата, которого толкали вперед три торговки; он дал оттуда стречка и пришел домой полумертвый, с потухшими глазами и с изорванным кафтаном. Дома он лег в постель, велел налить какой-то тизаны и в первый раз признался, что дорого бы дал, если бы был на варварских, но покойных берегах Невы. Тизана помогла ему, он начал приходить в себя и собирался было прочесть в Тите Ливии о народном возмущении против Тарквиния Старшего, как вдруг раздался ружейный залп, прогремела пушка, еще раз и еще — а там выстрелы вразбивку; временами слышался барабан и дальний гул; и гул, и барабан, и выстрелы, казалось, приближались. По улице бежали блузники, работники с криком "А ла Бистиль, а ла Бастиль"! Перед окнами остановили офицера из Royal Allemand, стащили с лошади и повели. "О боже мой, боже мой, пощади нас и помилуй", — бормотал Дрейяк, изменяя закону тяготения и забывая, что Платон бога называл "великим геометром". Тут он вспомнил, что прислуга его называет шевалье, и это проклятое "де" перед фамилией. "Все люди, — говорил он гарсону, который вошел, чтобы вынести чайник, — равны, все люди — братья и могут отличаться только гражданскими добродетелями, любовью к народу и к неотъемлемым правам человека".
Михаил Степанович ходил смотреть взятие Бастилии; Дрейяк был уверен, не видя его вечером, что он убит, и уже начинал утешаться тем, что нашел славную турнюру, как известить об этом княгиню, когда явился Столыгин, помирая со смеху при мысли, как его версальские приятели обрадуются новости о взятии Бастилии.
Дрейяк объявил, что дольше в Париже не останется и, несмотря на все споры и просьбы, опираясь на полномочие княгини, отстоял свое мнение с тем мужеством, которое может дать один сильный страх; делать было нечего, дети воротились. И маленькая француженка очутилась как-то в то же время на Литейной и сильно хлопотала об отделке своей квартиры и топала ножкой с досады, что лакей Кузьма ничего не понимает, что она говорит.
Раз вечером князь застал Михаила Степановича в слишком огненном разговоре с mademoiselle Nina. Князь был не в духе, рассердился и обошелся колко, сухо с Столыгиным. Столыгин и уступил бы, да на беду он взглянул на плутовские глазки маленькой француженки, — глазки помирали со смеху и, щурясь, как будто говорили: "Какая ж ты дрянь". Взгляд этот подзадорил его. Ссора разгорелась. Князь, не помня себя, выбросил Столыгина за дверь и разругал его так, что на этот раз маленькая Нина ничего не поняла, а Кузьма все понял.
Они дрались. Дуэль кончилась почти ничем. Столыгин ранил князя в щеку. Это подражание цезаревым солдатам в Фарсальской битве вряд ли было случайно, зато оно и не прошло ему даром; раны на щеке невозможно было скрыть. Княгиня узнала через людей о дуэли и приказала Столыгину оставить ее дом.
Таким образом лет двадцати восьми от роду Столыгин очутился впервые на собственных ногах.
Привычный к роскоши княгинина дома, он так испугался своей бедности, хотя он очень прилично мог жить своими доходами, что сделался отвратительнейшим скрягой. Он дни и ночи проводил в придумывании, как бы разбогатеть. Одна надежда у него и была на смерть дяди, но старик был здоров, почерк его писем был оскорбительно тверд.